«Любишь гада? А про Родину помнишь?»

13.05.2014, 11:54

Рассказ о том, можно ли полюбить фашиста

Лет тридцать назад настоящий фронтовик (впрочем, они тогда из этого культа не делали) дядя Леша Стрыгин из Семилук Воронежской области рассказывал мне про войну. По его рассказам я написал тогда повесть. Вот ее фрагмент.

 

– Любовь… Любовь… Заладили все, – вскрикнул дед, – а любовь ведь в числе чувств человечьих последняя стоит. Куда как много их более ценных, например, доброта.

Странно было слышать это от Иваныча.

– Знаешь что, покаюсь я тебе… Присядь здесь, – продолжал он. – Под Киевом это было. Я после госпиталя на переподготовку в танковую часть попал, а оттуда на 1-й Украинский. В октябре 43-го наш дивизион вошел в прорыв и двинулся по тылам противника. В подобные рейды я ходил и раньше, да и на войне был не первый год, однако было боязно. В рейде ни помощи, ни поддержки не дождешься… Хотя на войне разве узнаешь…

Короче, шорох мы наводили у немцев приличный, ведь 36 танков – это тебе не шутка. Однажды как-то остановились на привал. Машины замаскировали, сети натянули – все чин по чину. А я как раз в караул заступил. В том хуторке и домов было-то всего не больше десятка: человек двадцать баб да столетний дед – вот и все население. Старичок тот сам еще шустро передвигался, вот он-то мне вечерком потихоньку и шепнул, что к одной ихней девке немец из города на мотоцикле ездит. Я командиру, конечно, доложил, ну а тот, выслушав, посылает к дому, где жила эта девка, дозор.

Дозор дозором, а ждали все. Вдруг слышим: заурчало вроде где-то, а в деревне гулко – собственное дыхание слышно! Вскоре и правда к той хате подкатывает мотоцикл, а с него такой сухопалый офицеришка слезает. Тут-то его ребята из дозора и сцапали. Тихо взяли, без шума. Когда командир его стал допрашивать, я при этом не присутствовал, но говорили, что немец выложил все, что знал. И я так думаю, что про Ирпень командир тоже от него узнал, потому что этой же ночью получили мы приказ готовиться к маршу. Оказывается, в двадцати километрах от нас в большом селе стоял армейский обоз. Под утро колонна наша сдвинулась, а того офицерика, понятное дело, надо было в расход. Не вести же его с собой – ведь в бой шли!

В общем, такая история: выпало, значит, мне его порешить. Вывели мы его вдвоем с хохлом Иваном за околицу к яру. И не было б греха, да тут эта баба откуда ни возьмись… Упала на колени, сапоги наши целует, а сама орет в голос:

– Люблю… Люблю же я его!

Вскочила. Рвет на себе волосы, а сама мечется то к нему, то к нам. А баба-то красивая: тело у нее большое, пышное, глазищи, как два голубых блюда! И вот тебе незадача: полюбила замухрышку этого немецкого.

Что она только нам ни кричала: и, мол, вреда никакого Ганс не сделал, и что он всю войну при обозе служил, и… Я уже и не упомню, какие доводы она нам еще приводила, чтобы мы его отпустили, но все зря это было. Мы этого Ганса к себе в дом не звали, и на войну мы пошли не в игрушки играть.

Бакенщик прервал рассказ и стал смотреть куда-то в сторону. Саша проследил за его взглядом и увидел снова Люсю. В ста метрах ниже она спускалась с обрыва к реке. Прибрежные холмы были круты, оттого ей приходилось все время осторожно бежать.

– Так вот оно как получилось, – продолжал дед, – надо было кончать с ним… ребята сигналили – колонна трогалась, а баба эта не дает, на грудь к нему всем телом припадает и кричит, что аж сердце закатывается. И тут меня зло взяло: «Любишь гада? А про Родину ты свою поруганную помнишь? Про села с детьми и стариками сожженные помнишь? Не звали мы твоего немца сюда…» Об этом я сказал или, может быть, просто подумал, но только столкнул я их обоих в яр. И не дрогнула моя рука… Первой стала оседать девка… а потом и немцу настал каюк.

Дед замолчал и опять взглянул в сторону. Там на плес вышла Люся. Она нагнулась, попробовала рукой воду и зашла в нее по щиколотку. Постояла немного, подставляя лицо ветру, и засмеялась чему-то. На противоположной стороне вспорхнула цапля, сразу становясь заметной на фоне зарослей ивняка. Люся взглянула украдкой на Иваныча и Сашу и, осторожно приподнимая юбку, пошла дальше на глубину. Когда вода уже скрыла почти полностью ее бедра, она присела и, подавшись вперед, поплыла.

– Так что, Саня, любовь любовью, а есть еще долг. Долг человеческий, – сказал бакенщик, отворачиваясь от девушки. – Правда, тогда мне тоже не по себе было… Все думал: правильно ли я сделал. Может быть, стоило потихоньку отпустить их с миром?.. Взять и отпустить… Но потом понял, что все эти рассуждения от слабости, на войне от них одна погибель.

В тот день через час мы уже подкатывали к Ирпени. Перед околицей пошли на предельной скорости. Наша машина с тремя другими попала в переулок, а он, не поверишь, весь запружен людьми и обозами! Ох, тут и начали мы их утюжить пузом. Гадов – гусеницами… гусеницами… гусеницами…

Мы не видели, куда едем, но давили, давили, давили. Автомобили переворачивались, лошади ржали, люди карабкались по заборам, но укрыться им было некуда. Пулемет захлебывался, но его никто не слышал. Я всей кожей чуял, как вдавливается в грязь ненавистная ошара фашистских прихлебателей. Не одни мы там были – тридцать шесть таких же танков и экипажей делали свою работу. Короче: когда совсем рассвело, все было кончено. Под конец мы раздавили два артиллерийских расчета и вышли из боя. Когда стали на привал и я увидел гусеницы своего танка, мне стало дурно. Многое я видел на войне, но это было что-то ужасное… Клоки мяса людского и лошадиного облепляли ведущие звездочки, содранная кожа ошметками висела на роликах, пучки вырванных волос торчали меж ленты.

Потом поступил приказ идти на Киев. Всю дорогу мы ехали мимо выжженных деревень. Редкие, оставшиеся в живых древние старухи никак не могли поверить, что дождались своих.

Опомнившись, они бежали следом, плакали и крестили нас в спины. На полпути до Киева загнал нас немец в болота, да так загнал, что не выбраться. Целую неделю мы барахтались в трясине, а фашист денно и нощно обрушивал на нас шквал огня. Броня грелась от пуль, а внутри машины от бесконечных попаданий гудело, как в барабане. Порой хотелось вылезти из танка… вылезти, и все… но только чтоб больше не испытывать этого страшного напряжения.

Может, тогда я до конца и убедился, что нечего мне мучиться из-за погубленной девки. Война шла не на жизнь, а насмерть! Хоть зубами, но все равно рвать надо было их глотки – иначе не победить! А коль у тебя зародилось сомнение в нашей правоте или уж ты так полюбила фашиста, то извини… На карте у нас стояло слишком дорогое… В этих мыслях я укреплялся там – в завязшем танке. И потом я убеждался в этом, когда выбрались все же из болот, оставив семь машин и восемьдесят убитых. И потом, когда гибли саперы, наводившие мосты через Ирпень. Мосты, которые тут же разлетались под бомбами. Убеждался, когда уходил под воду танк командира, первым бросившегося на хрупкую переправу. Убеждался, когда мчались мы по той переправе, вновь наведенной прямо через бронированный гроб подполковника. И потом всю войну, до Варшавы, я убеждался в этом.

Люся поплавала недалеко от берега и вышла на плес. С нее стекала вода, мокрая кофточка облепляла грудь и плечи. Девушка поднялась на цыпочки и потянулась. Покой и красота утренней природы пьянили ее и вместе с тем наливали все ее члены молодой радостной силой. Зачерпнув пригоршню воды, Люся подбросила ее вверх и, подставляя брызгам лицо и смеясь, опустилась на колени. Сквозь мокрую материю были видны груди и темные соски – сейчас девушка была похожа на Афродиту, словно мир вокруг нее и она сама были созданы кистью флорентийского художника Алессандро ди Мариано Филипепи, прозванного Сандро Боттичелли.

– Люся, – окликнул бакенщик девушку, – подойди к нам.

Геннадий КЛИМОВ, Отрывок из книги «О любви»

42 0
Лента новостей
Прокрутить вверх